Ermilena, спасибо за тему 
В маленьком, но светлом покое, почти на самом верху монастырской башни, чьи окна смотрят на восток, уже много лет лежу я.
Дальше
Среди дивного собрания переплетов. Много соседей сменилось с тех пор, как я попала сюда. И Августин, и Фома, и Савонарола…и кто-то еще. Одежды у них были гораздо богаче моей. Они приятно пахли воском и ладаном. Я-то знаю все про воск и ладан. А теперь рядом со мной убогой горсткой ютятся "запрещенные еретики", как называет их братия. Их чудом не сожгли. Они очень боятся огня. И всякий раз нервно перешептываются, заходясь от дрожи, когда кто-то из людей вздумает засветить лучину или принесет большой канделябр, чтобы капитул мог насладиться чтением. Я все знаю. И успокаиваю их.
Я здесь так давно, что успела изучить привычки всех братьев-монахов, бывших здесь. Они не терзают книг. Не рвут страниц. Знаете, это очень больно. Такой зуд вызывает, что и жить не хочется. Меня давно оставили в покое. А было время, когда я лежала на малиновом бархате. В футляре, а передо мной проплывали в вечернем пламени лица епископа, кардиналов. Тогда братья ходили еще босыми.
Спорили до сиплого хрипа. Как стоит держать меня и где у меня начало. Я и сама была бы рада указать им, как следует читать. Да только разве они послушали бы? Они так помешаны на отыскании колдовских козней, что, верно, приняли бы мои увещевания за ворожбу. И тогда меня бы ждал огонь.
Они договорились. Нашли начало. Но что я могла им поведать? Когда они приблизили свои мясистые носы к страницам и пытались разобрать буквы, их подстерегло разочарование. Я давно освоила их язык. Мягкий, певучий. Но они все пытались найти на моих страницах то греческий, то арамейский. И выписывали, выписывали стилом круги по пергаменту… И спорили, спорили…
Потом поползли слухи, что я тоже содержу ересь. Они отступились. Господу не дано, мол, чтобы кто-то ее прочел. Но оставили, все же, опасаясь: вдруг, на моих страницах светлое откровение. Не сожгли, боялись.

А что такое «ересь»? Черно слово это, как смоляная осенняя ночь за окнами. Братья не любят его. И мне долго не могли объяснить, почему оно внушает страх. Но один из беглецов от костра, рассказал, наконец, обо всем. В этом слове заключен выбор. Право понимать Глаголы Небесные, как сердцу угодно. Опасно. Беспорядок. Такой хаос царил на полках, когда мы все переезжали в новые покои.
Но я посмотрела внутрь себя и испугалась.
Мой создатель когда–то отважился писать самыми необычными чернилами, какие только есть. А это уже неправильные чернила. Я рождалась почти в полной темноте. В затхлой сырости пещеры, где мой бедный отец сидел на коленях и прятался. Голодно и холодно было ему. И вот он узрел, как приближается к нему Рок. Зашелестели мои листы, и я тоже увидела, что за ним пришли. Но он стал молиться. Просил одного: дать ему три дня, чтобы закончить работу. И Рок отступил.
Тогда он уколол себе палец и стал писать. О любви, в которую верил даже в тот скорбный час, всеми гонимый и всеми покинутый. О страданиях, которые только открыли ему путь к благодати. Он вопил о любви. Она есть. Велика и необъятна она. Как океан звезд. Зов этот навсегда остался на моих страницах. Мой отец верил, что меня прочтут. Но писал не на людском языке. Ибо любое из человечьих наречий может стать языком ненависти. Он хотел сохранить любовь. И надеялся. Прочтут. Поймут все равно.
Я стала бояться, вдруг любовь моего создателя не совпадает той, что движет братьями? Они-то давно отреклись от такой простоты. Все понять пытаются. И все на свете уже поняли. Почти.
Напрасно я так опасалась…
Жил когда-то на свете брат Мануэль. Он был помощником капитула. И очень любил читать. Наверно, он читал даже во сне. Часто пробегал глазами по витражным надписям во время мессы. Я помню. Они еще сохранились…
Не забыть мне теплых чутких пальцев и глаз его. Когда он брал меня на руки и смотрел на пожелтевшие листы, я вновь просыпалась от сомнений. Верила, что сейчас он поймет слова. Однажды взгляд его потух, и лицо потемнело. Он переворачивал последние страницы. И я поняла: он разобрал что-то.
Его рука потянулась к перу, и на белом тельце бумажного обрывка появилось: «Смерть». Я думала, переплет расколется от грусти и напряжения. Я кричала. Просила еще почитать. Но брат Мануэль положил меня на место, легонько захлопнув. Он больше никогда не приходил. А на следующий день громко и надрывно звонил колокол.Меня больше не тревожили. И относились с каким-то трепетом, ежели не со страхом.
Теперь вокруг меня толпятся «отверженные». Они дрожат. И стонут.
А-а-а. Это ты, мой мальчик. Здравствуй.

Грустный какой. Будто вернулся из дальнего похода. Так и есть? Давно не видела тебя.

Да, ты издалека. Лицо поблекло. Там седое небо, сырые туманы стоят над морем. Там грязной ряской затянуты каналы, и реют над продрогшими от северного ветра дюнами черные крылья мельниц. Мне рассказали об этом два воинствующих кальвиниста. Их нет теперь. А жаль. Жаркие были собеседники. Говорили о вере и о твердом сыре, который любили их прежние хозяева.
О, да ты побывал в тюрьме. Та еще юдоль скорби. Помню-помню. Отец Мануэль тоже посещал тюрьмы. Но где, как не там, ты научился бы видеть страдания и любить страждущих?
Спасибо, что поздоровался.

Несказанно рада. Расскажи, расскажи мне все. Как от тоски тебя спасало кроткое слово Божие, как кутался ты в тонкий плащ, промозглым утром спускаясь в подвальные казематы. Я вижу, что ты думаешь. Расскажи.

Железная ложка? Что за ложка? Ты жалеешь, что отдал ее. Нет? Как хорошо. Верно, этот узник сможет добыть ей что-то побольше еды. Железо камень точит, мой мальчик. А они все там мечтают топтать мокрый песок на берегу. Он еще не стар, чтобы вернуться домой, ведь так?

Ты пишешь? Подержи меня немного. Постой…

«Смерть отступит, и примет нас всех Любовь. И поведет нас светлыми тропами благодати. И сердца наши упокоит Господь в колыбели добра. Тот увидит Любовь под темными сводами, кто сможет отыскать в себе дитя, чтобы слышать Господа везде, на всех дорогах души своей. И надежда воскреснет, и будет мир его сердцу…»

Что же ты вскочил? Не надо. Не беги за настоятелем. Не примут. Оставь это скромное знание. Наполнись им. Не зови никого. У них сердца давно разучились читать.

Старая книга.
Каждую книгу нужно уметь читать.
Блез Паскаль
Блез Паскаль
В маленьком, но светлом покое, почти на самом верху монастырской башни, чьи окна смотрят на восток, уже много лет лежу я.
Дальше
Среди дивного собрания переплетов. Много соседей сменилось с тех пор, как я попала сюда. И Августин, и Фома, и Савонарола…и кто-то еще. Одежды у них были гораздо богаче моей. Они приятно пахли воском и ладаном. Я-то знаю все про воск и ладан. А теперь рядом со мной убогой горсткой ютятся "запрещенные еретики", как называет их братия. Их чудом не сожгли. Они очень боятся огня. И всякий раз нервно перешептываются, заходясь от дрожи, когда кто-то из людей вздумает засветить лучину или принесет большой канделябр, чтобы капитул мог насладиться чтением. Я все знаю. И успокаиваю их.
Я здесь так давно, что успела изучить привычки всех братьев-монахов, бывших здесь. Они не терзают книг. Не рвут страниц. Знаете, это очень больно. Такой зуд вызывает, что и жить не хочется. Меня давно оставили в покое. А было время, когда я лежала на малиновом бархате. В футляре, а передо мной проплывали в вечернем пламени лица епископа, кардиналов. Тогда братья ходили еще босыми.
Спорили до сиплого хрипа. Как стоит держать меня и где у меня начало. Я и сама была бы рада указать им, как следует читать. Да только разве они послушали бы? Они так помешаны на отыскании колдовских козней, что, верно, приняли бы мои увещевания за ворожбу. И тогда меня бы ждал огонь.
Они договорились. Нашли начало. Но что я могла им поведать? Когда они приблизили свои мясистые носы к страницам и пытались разобрать буквы, их подстерегло разочарование. Я давно освоила их язык. Мягкий, певучий. Но они все пытались найти на моих страницах то греческий, то арамейский. И выписывали, выписывали стилом круги по пергаменту… И спорили, спорили…
Потом поползли слухи, что я тоже содержу ересь. Они отступились. Господу не дано, мол, чтобы кто-то ее прочел. Но оставили, все же, опасаясь: вдруг, на моих страницах светлое откровение. Не сожгли, боялись.
А что такое «ересь»? Черно слово это, как смоляная осенняя ночь за окнами. Братья не любят его. И мне долго не могли объяснить, почему оно внушает страх. Но один из беглецов от костра, рассказал, наконец, обо всем. В этом слове заключен выбор. Право понимать Глаголы Небесные, как сердцу угодно. Опасно. Беспорядок. Такой хаос царил на полках, когда мы все переезжали в новые покои.
Но я посмотрела внутрь себя и испугалась.
Мой создатель когда–то отважился писать самыми необычными чернилами, какие только есть. А это уже неправильные чернила. Я рождалась почти в полной темноте. В затхлой сырости пещеры, где мой бедный отец сидел на коленях и прятался. Голодно и холодно было ему. И вот он узрел, как приближается к нему Рок. Зашелестели мои листы, и я тоже увидела, что за ним пришли. Но он стал молиться. Просил одного: дать ему три дня, чтобы закончить работу. И Рок отступил.
Тогда он уколол себе палец и стал писать. О любви, в которую верил даже в тот скорбный час, всеми гонимый и всеми покинутый. О страданиях, которые только открыли ему путь к благодати. Он вопил о любви. Она есть. Велика и необъятна она. Как океан звезд. Зов этот навсегда остался на моих страницах. Мой отец верил, что меня прочтут. Но писал не на людском языке. Ибо любое из человечьих наречий может стать языком ненависти. Он хотел сохранить любовь. И надеялся. Прочтут. Поймут все равно.
Я стала бояться, вдруг любовь моего создателя не совпадает той, что движет братьями? Они-то давно отреклись от такой простоты. Все понять пытаются. И все на свете уже поняли. Почти.
Напрасно я так опасалась…
Жил когда-то на свете брат Мануэль. Он был помощником капитула. И очень любил читать. Наверно, он читал даже во сне. Часто пробегал глазами по витражным надписям во время мессы. Я помню. Они еще сохранились…
Не забыть мне теплых чутких пальцев и глаз его. Когда он брал меня на руки и смотрел на пожелтевшие листы, я вновь просыпалась от сомнений. Верила, что сейчас он поймет слова. Однажды взгляд его потух, и лицо потемнело. Он переворачивал последние страницы. И я поняла: он разобрал что-то.
Его рука потянулась к перу, и на белом тельце бумажного обрывка появилось: «Смерть». Я думала, переплет расколется от грусти и напряжения. Я кричала. Просила еще почитать. Но брат Мануэль положил меня на место, легонько захлопнув. Он больше никогда не приходил. А на следующий день громко и надрывно звонил колокол.Меня больше не тревожили. И относились с каким-то трепетом, ежели не со страхом.
Теперь вокруг меня толпятся «отверженные». Они дрожат. И стонут.
А-а-а. Это ты, мой мальчик. Здравствуй.
Грустный какой. Будто вернулся из дальнего похода. Так и есть? Давно не видела тебя.
Да, ты издалека. Лицо поблекло. Там седое небо, сырые туманы стоят над морем. Там грязной ряской затянуты каналы, и реют над продрогшими от северного ветра дюнами черные крылья мельниц. Мне рассказали об этом два воинствующих кальвиниста. Их нет теперь. А жаль. Жаркие были собеседники. Говорили о вере и о твердом сыре, который любили их прежние хозяева.
О, да ты побывал в тюрьме. Та еще юдоль скорби. Помню-помню. Отец Мануэль тоже посещал тюрьмы. Но где, как не там, ты научился бы видеть страдания и любить страждущих?
Спасибо, что поздоровался.
Несказанно рада. Расскажи, расскажи мне все. Как от тоски тебя спасало кроткое слово Божие, как кутался ты в тонкий плащ, промозглым утром спускаясь в подвальные казематы. Я вижу, что ты думаешь. Расскажи.
Железная ложка? Что за ложка? Ты жалеешь, что отдал ее. Нет? Как хорошо. Верно, этот узник сможет добыть ей что-то побольше еды. Железо камень точит, мой мальчик. А они все там мечтают топтать мокрый песок на берегу. Он еще не стар, чтобы вернуться домой, ведь так?
Ты пишешь? Подержи меня немного. Постой…
«Смерть отступит, и примет нас всех Любовь. И поведет нас светлыми тропами благодати. И сердца наши упокоит Господь в колыбели добра. Тот увидит Любовь под темными сводами, кто сможет отыскать в себе дитя, чтобы слышать Господа везде, на всех дорогах души своей. И надежда воскреснет, и будет мир его сердцу…»
Что же ты вскочил? Не надо. Не беги за настоятелем. Не примут. Оставь это скромное знание. Наполнись им. Не зови никого. У них сердца давно разучились читать.
Спасибо
"...где печаль и смерть, преломив копье, отступали прочь..."
Helechka, да падре душка.
Chithe,спасибо.
"С неба ... улыбалась кротко людям Мадонна..."
Отражения в оконном стекле или скажем морозные узоры на окне?
Ждем тему от вас
Ermilena, ооо, здорово
Как смотришь на такую темку: Разбитые песочные часы
Кстати, в порядке бреда - вы не хотите нашу игру в сказки по обмену вынести в сообщество? вдруг еще бы кто-то присоединился?